Происшествия
01.09.2014

«Когда у меня были зашиты глаза, я трогала игрушки». Дети теракта. 10 лет Беслана

Амина Качмазова, 18 лет. Cтудентка Северо-Осетинского государственного университета во Владикавказе

Когда у меня были зашиты глаза, я трогала игрушки. Пыталась наощупь определить, какие они. Мама сказала, что у меня в руках тигр, и что он белый, а я не верила. Это было единственное, чего я хотела: увидеть его.

Это было в больнице. У меня было осколочное ранение в лицо. Когда я наконец открыла глаза и увидела тигра, я заплакала.

У всех терактников с головой проблемы, я знаю. Я очень нервная. У меня руки дрожат. Я могу расстроиться из-за любой фигни! Мне так бывает стыдно иногда! Это бесит. И так все чаще и чаще. Мне кажется, я сойду с ума когда-нибудь. Какое-то время я думала: убью себя, возьму нож… У меня пару раз реально так было — я уже его брала, а потом думала, если я себя убью, я точно не попаду никуда. Точно не попаду в рай. А там — все мои друзья. Мне нужно в рай. Поэтому я остаюсь жить.

Я ненавижу 31 августа. Потому что понимаю: сегодня я была еще нормальным, обычным ребенком, но уже завтра произойдет то, что полностью изменит мою жизнь. Каждое 31 августа я закрываюсь в ванной и начинаю выть. Серьезно. Не плакать, не хныкать, а выть.

Я лежала на полу в захваченной школе, а снаружи шел сильный дождь, и я думала: блин, вода просто пропадает даром... а мы так хотим пить. Отпустили бы нас хоть на пять минут под дождем постоять, а потом обратно. Я, наверное, боготворю воду. И чтобы искупаться, и чтобы пить. Если тебе плохо — попей воды. Я не ем таблетки. Никогда не мерила давление. Потому что знаю: попью воды и станет лучше. После теракта у нас часто отключали воду, и я всегда плакала. Отключали на два часа, а я набирала семь ведер и три бидона. Я очень боялась остаться без воды.

Летом в нашей старой школе зажигали свечи по погибшим на Украине. Я не люблю эти вещи. По мне так лучше выслать их семьям материальную помощь. Я не могу сочувствовать людям, попавшим в катастрофы. У меня нет этого качества — сочувствия или сопереживания. Иногда я думаю, что я камень. У меня не бывает вообще никаких чувств. Мне кажется, что там, где я, там жизнь проходит, а там, где нет меня — идет.

Фариза Митдзиева, 18 лет, учится на психолога

Я не верю в рай, в этих святых людей, у которых нимб на голове. И в ангелочков я не верю. Я верю в инопланетян. Они реально существуют. Если бы Бог был, он бы всем помог. Он бы не допустил этого.

Террористы ходили по залу и расстреливали тех, кто шевелился. Мы притворялись мертвыми. Мама лежала рядом, я ее трогала, а она не реагировала. Я тогда очень испугалась. А какая-то девочка пела. Или мне показалось. Взрывы гремели, а она пела.

У нас вся семья была в теракте: я, мама, брат и бабушка. Кроме папы. Мне кажется, ему было даже хуже, чем нам. У него там жена, мама, дети. И вот как он себя чувствовал? Я бы не хотела быть на его месте.

На фото я вижу, как в школе сгорали люди, и мне не по себе становится. А тогда я спокойно могла на это смотреть. Я ползла, там лежали части тел, люди умирали. Девочка умирала у меня на глазах, а я проползла мимо. Мне стыдно сейчас. Я понимаю, что я была ребенком и ничего не могла сделать. Но я могла хотя бы закричать «помогите!». Если б я сейчас попала в теракт, я бы умнее была. Я бы постаралась кому-нибудь помочь. Честно.

Мне стыдно оттого, что я заложница. Наверно, люди думают, что мы этим пользуемся. В интернете писали: «Отобрать льготы! Зажрались!» А мне стыдно. Я никому не буду говорить, что я заложница. Я своим детям не буду про это рассказывать. Я не хочу, чтобы они знали, что их мама там была. Зачем им это знать? Вдруг они будут меня жалеть? Оказывается, заложникам можно без очереди проходить в поликлинике. Я только недавно узнала. Какие-то бабушки заходили, толкали меня, кричали на меня — я боялась взять результаты. Мне надо было только спросить! Но мне никто не поверил.

Я всегда буду помнить своих одноклассников, которые там остались. Но я не хочу, чтобы Беслан ассоциировался с тем, что тут умерли дети. Сюда же только из-за этого приезжают? А я хочу, чтобы что-нибудь веселое было! Чтобы у нас музей какой-нибудь построили… Лувр, Эйфелеву башню!

Недавно приезжала журналистка из New York Times и заставляла нас рисовать террористов. Даже шахидку. Амина Качмазова всего террориста голубым нарисовала. Она любит голубой цвет. Но рисунок выкинули. Он получился слишком веселым.

Амага Цибирова, 22 года. Студентка Горно-металлургического института во Владикавказе

В моей голове все очень четко. И не размывается. И не размоется, я думаю, не пройдет. И я не хочу, чтобы проходило.

Я не собиралась уже выходить оттуда. Я пыталась и не могла встать: на мне лежали. Готовилась к смерти, думала, быстрей бы уже прошло. А потом услышала, кто-то по-осетински как будто говорит: «Вставайте! Поднимайтесь!» Я пыталась встать, видела, что кто-то встает, а потом — автоматная очередь.

У моей сестры были осколочные ранения в сердце и живот. Несовместимые с жизнью. Потом оказалось, судмедэксперты всем ставили одно и то же. «Ранения, несовместимые с жизнью». Наверно, родителям было бы тяжело слышать, что она могла быть еще живой, когда горела.

Кого, Путина что ли винить? Я вот ждала Дзасохова почему-то, думала, сейчас он придет и всех спасет. На второй день глючили уже все. Боевики занесли в комнату физкультурников какие-то пакеты, желтые большие пакеты. Нам показалось, что там еда. И кто-то сказал, что это президент Осетии Дзасохов передал пироги и салат, а боевики не раздают и там будут сами хомячить.

У меня были галлюцинации там, такие реалистичные. Мой мозг пытался, наверно, объяснить весь этот грохот вокруг, а я как раз все лето смотрела сериал «Зачарованные», мне казалось, что если кто-то стреляет или падает — то это что-то взрывают ведьмы. Потом мне привиделись какие-то русалки… А потом мне показалось, что мама уехала с новым мужем, оставила нас… Когда очнулась, я спросила: «Ма, а ты почему в Австралию улетела?»

У того, кто меня спас, никого в Беслане вообще не было. Он приехал из села и все три дня был возле школы. И внутрь школы одним из первых прошел. Он меня вытащил оттуда и в раздевалку занес. А мне казалось, что это мой парень, он мне показывает свой новый дом, который хочет купить, и тут где-то бассейн есть.

Все бумаги по льготам я пыталась скрыть. И медицинские справки я скрывала. Я не поступала в институт с основной массой детей Беслана. Я не хотела, чтобы ко мне испытывали жалость. Меня наоборот злость берет! Я ничем не отличаюсь от других — я такая же!

Когда в первый раз ко мне пришел психолог, к концу разговора вышло так, что я ее успокаивала. Она плакала, медсестры прибежали, отпаивали ее корвалолом. Что ты ей рассказала, спрашивают. Она попросила рассказать, что было в школе, и я рассказала.

Я делала и говорила то, что они хотели услышать, чтобы они от меня отвязались. «Расскажи, как ты себя чувствуешь? Ты можешь цветом описать свое внутреннее состояние?» А у меня тогда был только серый цвет. Я поняла, что из-за этого нарвусь на идиотские разговоры и говорила: «Голубое небо вижу. Облака. Солнце». Потом они выходили и говорили маме: «Она очень легко это перенесла».

Они на самом деле хотели помочь, но они не сталкивались с такими случаями. Растерянные были. Вообще в России вся эта система плохо развита: психологи, психоаналитики…

Я думала, если ты вышел из той мясорубки, то всё, у тебя зеленый свет на всю жизнь. Оказалось, это не так.

Заур Абоев, 26 лет. Занимается бизнесом, живет во Владикавказе

На Кавказе всегда находили оправдание кровной мести. Но терроризм — это не кровная месть. Понятно, что среди этих боевиков, может быть, были люди, у которых тоже умерли дети. Тогда иди и убивай того, кто убил твоего ребенка! Но не убивай чужого ребенка.

Забыть эти три дня — значит забыть всех этих людей, которых больше нет. Не дай Бог. Я хочу помнить их последние слова. Я не вижу в этом никаких минусов. Как можно взять и забыть мечты девочки, которая умерла?

В первый день хотелось есть. Во второй день — хотелось пить. В третий день уже не хотелось ни есть, ни пить. Просто хотелось жить. Но были моменты, когда думал: слушай, ну давай уже все закончится.

Одно дело — когда ты просто сидишь со всеми. Другое — когда террорист говорит: я убью тебя. Когда тебя бьет террорист, потому что ты выпил воды. Когда взрывают шахидок, и этой волной тебя выкидывает в зал.

Многие стыдятся того, что было в спортзале. Сходили по нужде при ком-то или еще что-то… Но это глупо. Это вообще такая мелочь! Как можно этого стыдиться? Это не от хорошей жизни! Такие были условия. Я никогда никого не осудил, я не посмею даже кому-то, не дай Бог, сказать: «А ты там пила мочу!» Не дай Бог. Чтоб я ее сам тогда выпил.

Посидев на перекрестке двух миров, понимаешь, что самое главное в жизни — это жизнь.

Вот Оксана Кокова. Она же не может умереть? А она берет и умирает. Инна Туаева не может умереть? Умирает!  Хасан Рубаев не может умереть? Ну как же так? Они же люди… Они же дети! И тут ты понимаешь, что умереть могут все. И ребенок, и мать, и беременная, и пьяный, и трезвый. Кто угодно. В любой момент. И от тебя это не зависит.

Хочется прожить несколько жизней еще и за тех, которые погибли. Хочется выпить две кружки воды. Одну за себя, другую за того, кто так и не смог ее выпить.

Всю жизнь, кроме этих трех дней, со мной случаются хорошие вещи. Эти три дня не могут, не должны оказать на меня давление, перечеркнуть все позитивное и прекрасное. Это невозможно. Нам сейчас всем по 20-25 лет. Мне 26. Дай Бог, чтоб все до ста дожили. Как же это так — еще семьдесят пять лет думать о том, что было? А жить когда?

Вика Каллагова, 22 года, закончила медицинский, поступает в аспирантуру

Оля скрытная. Мама умерла, когда мне было 12 лет. И с 12 лет я с ней не как сестра с сестрой, а как мама с дочкой. Я не проявляю свою любовь к ней. У нас нет этих «муси-пуси». Мы никогда в жизни вот так не сидели, не обнялись при встрече. Потому что резко детство кончилось. И я не привыкла проявлять свою любовь. Я наоборот, могу ударить, но сказать: «Я тебя люблю». У меня как-то все по-другому. Я люблю, но не показываю. Я не умею. Не привыкла.

Когда я убегала, я не думала. Просто бежала, как по инерции. Инстинкт самосохранения. Спасала свою жизнь. Возможно, те, кто бежал со мной, потом пожалели, что убежали. А я просто рада, что у меня вовремя включилась голова, и я поняла, что Оля там осталась.

Я не считаю себя ни героем, ни особенным человеком. Герой делает что-то для страны, для народа. Все, что я делала, я делала для себя, для своей семьи. Я четко понимала: если не вернусь — Оля оттуда не выйдет. Она худенькая, такая стеснительная... Ее даже если бы убивали, она б ничего не сказала.

Когда я ее нашла, она сидела в колготках и туфлях. От жары люди раздевались, а эта так и сидела, и сказала: «Всё, нам сейчас надо идти домой. У меня завтра день рождения».

В больнице я впервые увидела папу. Он подбегает, и я ему говорю: «Па, не плачь». А он и не плакал. Не знаю с чем сравнить даже. Не страх, не испуг. Просто в глазах была такая пустота, будто все уже рухнуло, но вдруг появилась какая-то искра. Он на меня такой взгляд кинул! Словно он заново жить начал.

Я не была готова к тому, что кто-то вообще погибнет. Хотя, когда был взрыв, я же сама видела, что умирали люди. Но не была готова. Приехала домой, и тут идет наш сосед. Естественно, все, кто видели меня, плакать начинали, обнимать. Я спрашиваю: «А как Белка? Где Белка?» И он начинает просто плакать. И я понимаю, что моей подруги Белки нет.

В прошлом году я потеряла отца. Я была в институте. Четвертая пара, телефон на беззвучном в сумке, еще надо в деканат… И тут я достаю свой телефон, и у меня куча пропущенных звонков. Под сто. И разные номера. Я сразу поняла, что случилось. Набрала папин номер, Оля подняла. Она плачет: «Папе плохо. Приезжай». То есть — всё. В эту секунду я поняла, что реально всё… Даже когда теракт, даже когда мама умерла, я не так это почувствовала. Состояние, что земля из-под ног ушла. Его нету. Я думала о том, как дальше жить, что нам дальше делать.

Мы с Олей остались одни. В нашей жизни было уже много чего плохого. И больше я просто не смогу. У меня просто нет сил.

Лидия Цалиева, 83 года, бывший директор школы №1

В Великую Отечественную я девочкой была. Это было страшно. Но тогда я, наверно, плохо поняла, что значит «страх».

Это был 25-й год моего директорства. Я и училась в этой школе, и работать меня сюда прислали. Начала с начальной школы: начальные классы, потом завучем, У меня все награды есть! У меня была така-ая красивая жизнь! Я бы заново прожила каждый ее день. Но только не это первое сентября. Не первое сентября четвертого года.

Я отказалась от директорства. Я сказала, что не смогу. У меня такое было состояние... Вам не понять, и не хочу, чтоб вы понимали. И не дай Бог, чтоб вы меня поняли. Это, это... Десять лет скоро будет... Еще ни одного часа, ни одного мгновения нет, чтобы я об этом не думала, чтобы я не видела перед собой детей, умирающих с голоду и без воды. Падают дети, на меня смотрят! Я же старше всех, я же главнее всех! А я ничего не могу сделать. Ничего не могу.

Я унижалась перед этими... Террористами. Я даже слово это ненавижу! Я стояла перед ними на коленях, когда зашел Аушев — это были переговоры. Он меня, правда, поднял, я ему благодарна, он меня за руку взял и посадил на диван. Они в учительской расположились. У нас такая учительская была — просто дом отдыха! Я принесла накидки, на диваны набросить. Это было чудо! И что они сделали с моей школой!? Я не хочу видеть ее в таком виде! Я любовалась раньше своей школой, хоть она и была старая... Я ею любовалась! Я была от нее без ума! А теперь я просто отворачиваюсь, когда проезжаю мимо.

Если бы меня спросили, я б назло всем врагам из нее сделала куклу! Заменила бы окна, крышу, изменила фасад, и сделала бы на этом месте новую школу! Я бы очень этого хотела.

Рядом сидел мой Рубаев Хасан. Я его никогда не забуду. Он мне помогал. Он остался на второй год в шестом классе. Он ко мне подсел и говорит: «Лидия Александровна, вы меня оставите на второй год?» Я говорю: «Хаса-ан, да ты что? Ты же у меня герой! Никогда!» Вы бы видели эти глаза, эти счастливые глаза... Взрывы огромнейшие, сильнейшие, а он от радости перескочил через весь зал к моей внучке: «Залина! Меня Лидия Александровна не оставит на второй год!»

Он погиб. Очень много детей погибло.

Касполат Рамонов, 65 лет, смотритель городского кладбища.

В первый год тут по газонам росли колючки. Идет мать, крест подопрет и уходит. Чтоб территорию отчистить, я становился на колени, брал кухонный широкий нож, втыкал его в землю возле колючки, расшатывал и с корнем выдирал. Так на коленях я прополз всю территорию.

А сейчас делают музей: «Мы — заложники. Мы — герои». Вышли из школы, и сейчас кайфуют в жизни. А дети ихние — здесь.

Среди заложников люди были разные. Некоторых готов сейчас поставить к стенке и расстрелять. Вот так они себя показали.

Мужик один, красавчик, увидишь его, скажешь: «Настоящий осетин!» И по поступкам он будет красавчик,по всем статьям... Сын у него здесь. Попал в заложники, бежал, сына оставил. Потом его ребята спрашивают: «Как же ты так? Сына своего бросил, Давидика?» «Херня, — говорит, — я таких детей еще много наштампую»

Люди очень разные. Некоторые здесь цветы возлагают для ритуала. А другие... Министр один. Не республиканского — российского масштаба. Зашел, встал на колени и плакал. Министр! А один генерал со свитой прошел через арку, перед газончиком на колени встал, фуражку снял, ткнулся лбом в землю и ревел. Я полчаса его успокаивал, он не мог в себя прийти. Генерал. Который войны прошел.

За пределом кладбища — я его называю «Город ангелов» — мне труднее. Я как в другой жизни. Может, я отвык от людей? Может жизнь стала другой? Или я ее представляю вот такой идеальной? Но здесь я дома.

Приезжаю в обед, на тропинке стоит несколько женщин и как-то громко они разговаривают. Подбегаю: «Что такое? Дайте посмотреть, что там интересного».

Посередине баба с двумя пакетами. Лет тридцать. Чашки, светильники, вазочки, все, что есть на могилках, в два больших пакета ходила, собирала. Так, — говорю, — оставьте ее в покое, не трогайте. Я ее в поле за мемориал отвез, лопату дал, говорю: «Копай». С полметра она уже выкопала, и тут сзади голоса какие-то. Поворачиваюсь — наши бабы стоят. «Пожалуйста, не делай этого». Если б не они, ее живую я там бы и закопал.

Мы в детстве друг друга пугали: кто сможет на кладбище прийти ночью? Кто посмеет? А сюда ночью маленькие дети приходят. Им не страшно. Сюда тянет людей. Здесь спокойно, тепло. Но многие из ребят–охранников работать тут не смогли — по ночам на погосте им слышались детские голоса.

Под «Древом скорби» есть цветник. Там могила. Маленькие неопознанные фрагменты, которые остались в лабораториях Ростова, положили в один большой гроб и похоронили. Бывают такие дни: вообще не облачно, листочки на деревьях не шевелятся, ветра нет. И вот оттуда начинается смерч. Какой по телевизору показывают. Все, что есть по дороге: ведра, венки, игрушки — все поднимается в воздух. Доходит до границы старого кладбища и падает.

В зале находились мои жена, дочь и сын. Третьего сентября дочь, Марианна, погибла. Я не помню, что было потом: говорят, я спал у могильного креста дочери несколько недель, а все кругом считали меня сумасшедшим. Я не помню.

Источник: Сноб